Как и в прошлых публикациях («Записки разносчика сверчков», «Про золоченую ниточку в иголке»), эссе Юлии Говоровой околдовывают не только чуткостью и обаянием художественного взгляда, но и нежным вниманием к природе, к друзьям и Михайловскому, к особенному быту. Эти эссе об угасающих деревнях Псковской области; и в них все живое, вопреки самой смерти — люди, разрушенные дома, засохшие лодки; в заброшенных садах ударяются оземь яблоки, а с ними над родным и оставленным падают звезды.
Анна Маркина
 
Юлия Говорова  писатель, журналист. Финалист премии Ясная Поляна (2016). Много лет проработала в частном зоопарке-приюте в Псковской области. Вернувшись в Москву, нашла тоже много интересных занятий. Среди них — опыт работы в магазине для экзотических животных и реставрационных мастерских музея Востока.

 


Юлия Говорова // Про носы лодок, выглядывающих из осоки

 

***

Когда мне снится Михайловское, я испытываю невероятное счастье. Это придает мне огромное количество силы. Сны спокойные, настоящие. Я вспоминаю все из когда-то увиденного. И не только во сне само Михайловское. Дни поздней осени бранят обыкновенно, но для нас они были счастливые. Туристов мало. Все дачники или праздношатающиеся уехали. Дни серые или беспросветно промозглые, дожди. И вот в эти безотрадные дни мы уезжали обычно путешествовать. Мы исколесили почти всю Псковскую область на машине. А осенью она еще пуще пустеет, после лета. Потому что тоже все дачники уехали. А местных или постоянно живущих очень мало. Неухоженные дома, после джунглей расцветающего всякими зонтичными лета, наконец-то обретают просветы, завершенность. И все цвета земли повсюду. Видны осколочные раны на крышах и прорехи. И выпавшие доски крыльца. Пустые и бесприютные рамы. Серые дома сливаются со своею серой землей. С серыми, облетевшими после золотой осени холмами. Потому что осень уже отсверкала, бал окончен. И вместо туфелек на крыльце уже калоши.

С огромным удовольствием читаю сейчас удивительную книгу Оливии Лэнг о садах, о дачных и деревенских садах, о связи этих маленьких деревенских садов с многовековой историей человечества, культурой. Я читаю, хотя я ничуть не садовод. И, если честно, я до сих пор ещё неважно разбираюсь в деревьях. Да и в травах. Ну что-то я уже здесь все-таки знаю, понимаю, не без этого, но многое ещё всё равно сейчас в новинку (особенно все эти названия растений, я почти ничего из них не помню). Сельскохозяйственная жизнь у меня началась очень поздно, после юности. Да и тогда я ещё мало внимания обращала на растения. Хотя я, конечно, обращала. И запомнила тогда каприфоль, она в деревне обвивала крыльцо. И конечно тюльпаны и нарциссы. Водосборы, они у нас прорастали на фундаменте (как я считаю, вытягивали весной из отсыревшего за зиму фундамента лишнюю воду). Помню крапиву. Ну а куда же в деревне без крапивы! Идешь за дровами или на деревенский колодец, там крапива. И обязательно ещё лопухи, такие жирные. Их листьями все наши бабушки прикрывали обычно в жару ведра. И между грядок чтоб обязательно торчали, сверкали ноготки. Когда идешь и путаешь ноготок с рыжей морковкой. Жёлтый стронций переплетённых цветущих кабачков и потом тыквы. Колюченькая огуречная трава. Мой деревенский приятель Алексей любил всегда огуречную траву. Он ел её вприкуску с огурцами, он ел её и даже без огурцов. «Кто не ест огуречную траву, у того сердце будет без мужества», — так он мне всегда говорил и так учил. Потом наш деревенский зоопарк, в зоопарке сад. Во время тяжёлой работы утешение. Возвращаешься вечером с работы после всей этой ходьбы по вольерам, на сад смотришь, а там любимые Вероникой пионы, георгины, сорта каких-то для меня неведомых ирисов и флоксы. А утром на работу идём, в руках совки, самодельные, похожие на маленькие щиты. Совки вместительные. Мы идём, а совки у нас пустые ещё, и совками звонко стукаемся. Мы изображали в саду рыцарей. Рыцарей Алой и Белой розы, это если возвращаться к цветам. В саду у нас выросли косули, из вспененных цветков бульдонежа любил высунуть голову Лососик (наш лосенок). На первых одуванчиках перед домом набирались первой солнечной силы все гусята. Изысканно объедал перед заморозками ветки у роз наш альпака Тимофей. Помню занесённые первым утренним октябрьским снегом эти розы. И как снег у них потом на бутонах весь растаял. Помню, как Вероника весной боролась с кроликами, они объедали ей крокусы и гиацинты. Альпаке и нашим зоопарковским косулям, пока маленькие, Вероника разрешала грызть практически всё. Она всё нашим маленьким оленям прощала. За изысканность. За это неторопливое разжевывание. За абсолютное непонимание и не восприятие замечаний: «Разве я при всей своей аристократической красоте не могу сейчас обглодать вот этот кустик?» И конечно мои сады — деревенские сады, сады многих заброшенных деревень, ощетинившиеся на пороге одичавшими кустами шиповника, малины. Они кололись и не подпускали тебя к дому. Потом крапива. Потом ямы какого-то старого компоста. Гнилые яблоки, все почерневшие на земле, они напоминали прогоревшую запечённую картошку. Переплетения подмаренника, он обязательно по низу в траве расставит петли. И одичавший хмель их расставит и лианы винограда. Только яблони в таких заброшенных деревнях всегда добры. Они медленнее забывают человека.

Вспоминаю, как в августе мы каждый вечер выходили смотреть за околицу на звезды (на околицу усадьбы). Потом я переехала в деревню и уже смотрела на звезды за околицей деревни. Или выходила вечером одна на дорогу, на проторенный поэтами путь, который у них, как положено, кремнистый и в тумане (и ещё сквозь туман блестит). Правда, у меня он был не очень кремнистым, а асфальтовым. Посередине асфальта струилась белая разделительная полоса, ее всегда было видно среди ночи. И мы гуляли по ней. Иногда мы уходили в поля смотреть на звезды. У краю поля разжигали костер, собирали остатки картошки, запекали. Кипятили чай на огне в закопченном черном чайнике. Огонь поначалу накалял и прогревал валуны, но ненадолго. Постепенно они все напитывались подошедшим вечерним туманом, остывали. Но пока они были горячими, на них можно было облокотиться, опереться. Я всегда чувствовала, находясь в Михайловском, рядом эти крепкие и покатые плечи валунов. У нас в августе падали яблоки и звёзды. Иногда вместе, совпадая в своем красивом падении-полёте. Иногда и, наверное, чаще — чередуясь. Яблоко, яблоко, звезда… Яблоко невкусное или кислое откинешь, а звёзды не приходится выбирать. Не приходилось. И я бы сейчас здесь в Москве согласилась на любую.

В старых деревенских домах на чердаках мы находили всегда очень много чемоданов. Фанерных, деревянных. Находили и обитые кожей, конечно, но чаще такие вот незатейливо фанерные. Крепко сбитые, с железными твердыми и негнущимися ручками. Уголки чемодана иногда еще подбивались железом и светились, как подковки. Удивительно было всегда находить этот именно деревянный чемодан. Мы привыкли больше к кожаным. А деревянный какой-то неудобный. Не избегающий своих острых углов и не смягчающий всем встречным удары. Заденешь кого-нибудь ненароком и синяк, если не ссадина. Но зато он какой-то основательный. И в нем хочется больше хранить инструменты, чем одежду. Инструменты бы, наверное, в таком чемодане звенели, перекатывались.
А внутри сейчас только запах мышиный, пустота.

Сегодня приснились мне мои друзья на Ворониче, мои друзья из пушкинской деревни Воронич, художники Марик и Оля. Неожиданно. Никогда они мне до этого не снились. И, наверно, приснились из-за лип. Совсем недавно отцвели у нас в Москве липы. А у Марика с Олей на Ворониче липы растут прямо возле дома. Липы старые, большие. И к липам там приставлены лестницы. Эти лестницы просто так хранятся. И для каких-нибудь хозяйственных нужд и для того, чтобы просто залезть и любоваться. Укрыться в цветущей и жужжащей от пчёл кроне. Внизу под липами Марик, а они с Олей художники керамисты, в алюминиевых старых тазах замачивает красную и белую глину для работы. Липовые соцветия, когда уже совсем отцветут, опадают в эту глину. Глина пахнет липой. А зимою в эти глиняные и обожженные кружки нальют настоянный на липовых соцветиях чай. С деревьев — да и просто от дома — видны аисты. Как они шагают по полю! Землемеры. Иногда аисты напоминают мне деревенских землемеров. У землемеров есть такой большой деревянный треугольник, и они с ним шагают, измеряют. Вот и аисты измеряют все наши окрестные поля и своим клювом и своими длинными ногами.

Лето в деревне — это рукомойник с тёплой водой. Это ведра и лейки для полива. Это ведро, которое ты утром из колодца набрал, а днём облился. Это дачный душ за клеенкой. Доски поддона с прорастающей сквозь щели крапивой. Аккуратно снимаемые комары. И вечернее отдохновенное купание.

Двадцать пять лет прожила у себя в деревне в лесу и все без теоретической подоплеки! Но зато здесь сейчас в Москве, гуляя в парках, огороженных заборами (и никуда не деться от этого! лес в городе и природа здесь в вольерах) читаю книгу о японском искусстве «лесных ванн» — синрин-йоку. Японцы любят красиво написать о простом, о том, что мне было доступно столько времени! Да я просто не вылезала из «ванн» и постоянно сидела, лежала, гуляла в этих «ваннах», бродя по аллеям, по лесу и по просекам, гуляя по оврагам вверх-вниз, выходя из леса к реке. Я окуналась во все эти речные, лесные, ручейковые, целительные, зимою в снежные, а весною в заливные луга-ванны, целый день. Все-все, о чем я читаю сейчас в этой книге, со мной было. «Ароматизированное рабочее место» (это глава о пользе ароматов хвойных веток). А я ведь всегда приносила домой ветки! Зимой еловые или сосновые, весной и летом приносила черемуху, сирень. Вся наша деревня жила по этим японским законам! Даже лошади! И они отвлекались от плуга и пашни, когда мы в мае сажали на поле картошку, успевали мотнуть головой, и задеть, и коснуться губами и носом цветущей по краю огорода черемухи (а когда культивировали поле — жасмина). Зимой еловые ветки оттаивали у печки и пахло еще этой просмоленной лужицей от снега. И еловые побеги заваривали (у меня сейчас на кухне стоит термос). И ходили всегда босиком (весной и летом). Уклонялись от майских жуков, не нарушая им траекторию полета. Зимой пробегали босыми по крыльцу, по ледяным доскам в предбаннике, ведь здорово! Художник Валентин Анатольевич с художником Петей Быстровым босиком очень часто гуляли после бани (у Пети ведь баня в лесу, среди леса, на кордоне). И даже про бактерии земли прочитала. Что они полезны! Вот вспоминаю сейчас, как копала огород, как мне нравилось в деревне к весне готовить грядки. Поддевать обросший травою дерн, выдергивать толстые белые корешки, морские узлы, «макраме» из одуванчиков. Тяжелые пласты, если жирная, влажная земля. Иногда лопата поддевалась даже с чмоканием (по низинам огорода). И эти личинки копошащихся земляных муравьев. И перерывчик, чтобы оглядеться, размять спину. И эти руки в земле. Земля на ладонях обсыхала, и так хорошо было сошкрябывать эту корку с ладоней, смывать землю с ладоней под уличным умывальником (без мыла!). С этим может сравниться только мытье в луже прошагавших по глине или по перепаханному полю кед или (для меня все же изредка) сапог, отяжелевших от налипшей земли. Я так давно не смывала землю со своих ладоней! И вот японцы как раз говорят, что нас тянет к земле, к ее запаху, к почве и к корням, потому что, помимо каких-то божественных штук, в земле есть полезные бактерии и мы получаем их, как раз копаясь в земле, соприкасаясь с ней. И вот я бы сейчас соприкоснулась! Лопату, как говорит во мне дачник Чацкий, о лопату мне, лопату!
И классно еще потом мыть эту лопату, которую ты, выдергивая корни из комьев, тоже испачкаешь ладонями. Коричневая вода вся стечет. И такой запах от этой воды. И от земли.

Продолжаю существование в снах. Заброшенные деревни, река — всё часто снится. И дороги. И почему-то колёса от телеги. И телеги. Мы их часто встречали в деревнях, в которых время, получается, действительно уже остановилось. Прислоненные к сараям колёса, как покрышки у причала. Но там, как правило, никто, кроме нас, не швартовался.

Банька Талей… Какое волшебное для меня это словосочетание — банька Талей! Это баня наших соседей по Бугрово. Она заброшенная. А я люблю очень эти заброшенные бани, в которых никто давно не парился, но остались все шайки эти, лейки. И старые веники, которые столько лет висят! И уже все листочки иссохлись на них и облетели. И пахнет каменкой. И дух банный. И окошко это низенькое. И там обязательно на деревянном подоконничке будет забытая и ненужная мочалка. А когда-то здесь семь потов стекло у семи неизвестных поколений.

И возвращаюсь сейчас к старым крылечкам, крылечкам заброшенных домов, этой деревянной границы со ступеньками, порожком между общим пространством какого-то сада, огорода и домашней обстановкой. Для меня это как мостки на корабле, когда ступил и уже оторвался от земли, а остановишься, задумаешься, зависнешь между этим миром и тем, не распахнув пока двери.
И разрушаются всегда первыми крылечки, переходные ступени, они ветшают, они проседают, и они же проваливаются и врастают в землю, и перила не могут быть опорой. Равновесие между внутренним и внешним нарушается. Крылечки зарастают крапивой. От стыда? Или это начало принятия другой жизни? Ведь есть выражение «после меня хоть трава не расти» и параллельное этому «после меня хоть потоп» и у крылечка, конечно, не потоп, но трава как раз растет. Трава просится в дом, извивается и верхушками заглядывает.

Много в памяти мест, где мы гуляли. Что-то уже очень знакомо, места, где гуляешь каждый день, и куда-то мы далеко уходили, куда еще возвращались и не раз, а иногда это были места, только раз неожиданно увиденные. Потому что мы часто шагали наугад, не зная, что ждет за пролеском, поворотом. И многие такие места, на которые мы случайно набрели, навсегда оставались потом в памяти.
Например, однажды мы ушли за самый Кашинский холм, это очень далеко, за деревней Кашино. Кашино на высоком и открытом холме стоит над речкой Соротью. От деревни тянется старая насыпь, видимо, старая дорога, вот мы по ней пошли. Поля внизу перед нами открывались, пригорки с сосновыми вкраплениями, с сизыми пятнами лишайников, овсяницей (это такая трава), с валунами, разбросанными изящно повсюду, с чабрецом. В каких-то канавках вода, и иногда там мелькали кликуны. Лиса могла через поле пробежать. На песке и разжиженной глине дороги мы видели разные следы.
Дорога свернула на поле и пошла вдоль леса, с одного боку над нами возвышался огромной лесной холм. Мы хотели подняться на него, но подумали, что позже поднимемся (и в итоге не поднялись). Перешли глубокий, петляющий ручей и какое счастье разуться, засучить по колено штаны и войти в воду, быструю и иногда даже просто ледяную, если на улице ранняя весна. На дне такой чистенький и утрамбованный песочек. Ноги приятно охладились, натягиваешь на них сопротивляющиеся и недовольные носки.
И вот как-то шагали наугад и поднялись на какой-то опять холм, а у нас местность холмистая, волнами: холм, внизу поле, холм и внизу рядом снова поле, да с пролеском. Все заросшее, но на холмах травы меньше, и она не такая там высокая, потому что обычно соснячок. На одном из холмов, песчанистом, нашли старую каску продырявленную. Много холмов с траншеями не заросшими, прокопанными, опоясывающими эти прекрасные холмы, и мы помним, что не всегда люди далью любовались, и иногда даже страшно в даль смотреть, когда представишь, что оттуда сейчас вот-вот появится противник, и сердце от адреналина замирает.
Но и холм мы прошли, поднимались, спускались, поднимались. И еще один холм и потом еще один. И вышли к очень старой заброшенной деревне. От домов только старые фундаменты, все в крапиве, кипрее, лопухах и какой-то волокнистой траве (мы гуляли летом). Мусорки со старыми консервными банками заросшими. Старые лопаты без ручек, ведра без дна, миски, тарелки, сапоги, будки со старыми цепями. Но живые цветущие сады, вот не дают мне покоя сады, цветущие, а потом плодоносящие! И всегда ведь с самой сладкой сливой, желтой и синей, свисающей гроздями. И с самой вкусной смородиной (выживает чаще красная).
И вот запомнила я эту деревню почему-то, хотя деревней ее трудно назвать, потому что деревни не осталось. От нее мы вышли уже на нормальную дорогу, хотя и не ожидали на нее выйти, и уже даже нервничали: а как будем отсюда выбираться? Но дорога нашлась, мы с трудом, но сориентировались. Выходили на нужный поворот по грунтовке песчаной, вдоль которой было старое и заросшее болото с поваленными или наклоненными березами, с высокой пожелтевшей травой, с проблесками синей и временами даже черной воды, с бабочками, почему-то прильнувшими к обочинам.


Не знаю, в какой мне парк сейчас пойти, чтоб вспомнить это. Заросшие тростником и осокой берега за Петровским и вдоль озера. Когда озера с берега не видно, настолько там широкая полоса из разросшейся прибрежной травы. И саму воду ты на самом-то деле увидишь лишь с возвышенности — эту сверкающую из-за бликов и солнца сердцевину. На берег высовываются из осоки носы лодок. И они как будто принюхиваются к берегу. К этому запаху из прибрежного ила и воды, позеленевшей в отпечатке от старого рыбацкого следа и подтухшей. У многих лодок на носу видны кольца. Замки, цепи. Но давно уже все эти колья, цепочки и звенья заржавели. Консервные банки валяются, как кормушки возле лодок. Как будто бы именно лодки, а не рыбаки здесь подъели и долизали до блеска все консервы. Озеро закрылось под осень травой от человека. И даже когда выйдешь на открытый и песчаный участок возле берега, увидишь очерченную опавшими и пожелтевшими листьями границу.


Все сейчас все-таки взвинчены немного. И смех, как говорится, и грех. Но есть места, где тебя окружает не то что покой, а уже просто космическая, что ли, какая-то оторванность. Или это твой последний рубеж здесь на земле, или начало новой жизни, если вдруг ты решишься заселиться, есть, есть еще места. Когда трава в прямом смысле этого слова, как в песне космической поется, возле дома, зеленая, зеленая трава (да еще по пояс).
Тишина и крыши, крытые щепой, обвалившиеся, балки, повисшие опасно. Одинаковая посуда, одинаковая абсолютно повсюду расстановка мебели. Рукомойники, чашки, ложки, вилки. Но не от бедности. Или не только от нее. Во всем этом есть и наше объединение и общность: все пьют чай, все спят на кроватях. А вот и валяются и кровати, и матрацы. И полки, выдвинутые из комодов и шифоньеров, пустые, разбросаны по комнате.

Эти деревни для меня всегда были местом какого-то отдохновения, покоя. Это была медленно-медленно останавливающаяся и в конце концов остановившаяся на дороге без рельсов жизнь. Меня завораживали эти дома. Такой медленный, а не сиюминутный, деревенский спокойный и тихий день Помпеи.

Почему-то сейчас мне снятся эти деревни. Хотя мне понятно почему. Ну вот, весна… И они мне снятся, потому что я помню их пустыми. Во время наших путешествий по Псковской области с Вероникой и Андреем. Мы много видели заброшенных деревень. И некоторые я даже еще для себя облюбовала — когда высокий берег и сосны, спуск к реке… И в доме еще, конечно, есть лодка, спиннинг, снасти… Хотя в деревнях мы чаще всего находили удочки доморощенные, с ивы. Тем они и слаще. Очень жалею, что так мало я походила на лодке, которую мне одалживали иногда для прогулок рыбаки. Когда тебя несет по течению, так тихо. И ты закидываешь и закидываешь по течению блесну, надеясь поймать свою самую счастливую щуку. Я ловила! И даже не для еды, а для подтверждения желаний. Потому что желание у меня уже давно сформировано, надолго. Только щука моя сейчас все никак не клюет и не клюет. Очень жалею, что не собирала бумаги и письма во всех этих старых домах и в их комодах. Я стеснялась. Потому что эти письма, конечно, дошли до адресата, их читали. Но я стеснялась вторгаться в деревенскую жизнь, замершую на одном столе с кружками с застывшей, не выпитой заваркой. Я стеснялась смотреть на пачки фотографий в комодах. Хотя меня не смущал абсолютно запах прели. Но я боялась смотреть в зеркала в этих домах. Мне казалось, что в них отражаются хозяева. Вероника собирала посуду. Я иногда примеривалась к всяким форменным шинелям. Хотя какой из меня обходчик железнодорожных путей. Мне тогда казалось — не время. А сейчас очень хочется взять и зажечь этот фонарь.

Когда я возвращаюсь воспоминаниями в нашу Псковскую область и Михайловское, я думаю не только о своих любимых дорогах и местах и даже не только о тех временах, которые я провела в нашем маленьком деревенском зоопарке (а я проработала в нём тоже немало, да, немало), я с особенным чувством вспоминаю о наших путешествиях. Когда мы уезжали просто не зная куда. Так, по дорогам. И попадали на забытые и оставленные деревни. Прямо целые деревни. И для меня это все-таки больше какой-то поэтический образ, чем разруха (хотя она, конечно же, есть, и это горько). Мне кажется, что все эти наши фантомные деревни, пока ещё не окончательно исчезнувшие, это какие-то земные стихи о простых людях. Это хокку, состоящие из их оставленного, вот прямо все как есть, без прикрас, размеренного деревенского быта, из их жизни. Из всех этих висящих на гвоздиках над рукомойником ложек, поварежек. Полотенец. Из самих этих оставленных без воды рукомойников и вёдер для слива под ними. Это мир, состоящий из оставленных и давно уже остывших на печке чугунков. Из костылей (а нам иногда попадались на чердаках или в сенях костыли). Это мир из стамесок, инструментов. Гвоздей, расфасованных по консервным банкам. Это мир из зазубренных и висящих на гвоздиках пил (и эти пилы, они — как ощетинившиеся и охраняющие дома какие-то железные щуки). И это разные и тоже расставленные по сеням деревянные ящики и коробы. Откинуть крышку ящика, заглянуть в него… Там пусто. И все во всех этих домах одинаково. Вот правда! Стол со скатертью, вилки, тарелки, табуретки. Запусти меня с закрытыми глазами в любой из этих домов, я все найду. И я всегда сориентируюсь, где печка. А если дом у реки, то там обязательно будут пропахшие, до сих пор ещё пропахшие речною травою и илом, старые рыбацкие сети или лодки. Грузила и плетёные ловушки для рыб. Весла. И вся эта застывшая жизнь — это огромная часть из моих воспоминаний о Михайловском. В самом широком просторном смысле слова. Куда входят и эти все оставленные стоять у реки или припрятанные по сараям деревянные лодки-плоскодонки. И мостки к реке. Колодцы с растрескавшейся крышкой. Крылечки, давно уже заросшие лопухами. И только шаг меня отделяет от того, чтобы все это оживить в воображении.

Вспомнились сейчас эти доски. Мы их много находили. Почти в каждом заброшенном доме они были. По заброшенным деревням ходить хорошо было ранней весной, когда еще не все заросло, осколки шифера, мусора спрятаны в еще не разросшейся по колено сныти. Сухие палки отцветшей прошлогодней травы где-то стоят еще колом, ну а где-то полегли. Но видны ветки малины, с проглядывающей молодой зеленцой, набирающейся сил. Обязательно в сенях находили по нескольку стиральных старых досок. Сколько я их перетаскала енотам! Как мне эти доски всегда нравились! Эти ребрышки, волны. Трр-трр, когда проведешь по ним деревяшкой или палкой.

Шифер, раскатившийся рябью, по крыше деревенского дома. Он местами потрескался, кровельные гвозди кое-где в балки провалились. Забиваешь, и гвоздь уходит по шляпку, насквозь в прогнившую, отрухлявевшую балку. Шифер слабел от дождей и от снега, истончался, становился ненадежным. Наклонившиеся ветки деревьев крышу щупали, перебирали покатые ребрышки у шифера (почему и скрежет по крыше, когда ветер!). И на крыше загорали коты, высокомерно смотрели, и особенно осенью — на усыпанные яблоками садовые деревенские тропинки. Шифер зарастал щетиной из лишайников и мхов. Иногда его с крыши срывало и он валялся в кустах, лист раскололся. Захочешь осколки найти и не найдешь. Случайно наткнешься и наступишь, и шифер у тебя под ногой отчаянно треснет.
А рубероидные крыши помягче. Хотя по идее на рубероид надо было и шифер постелить, но иногда забывали или денег не хватало. И рубероид тоже от солнца слабел и выгорал. За уголочек потянешь, он порвется. И свисали иногда с крыши куски и лохмотья рубероида, и казалось, что будто у крыши идет линька. Температурные перепады к тому же способствовали распаду: рубероид черный и летом он в жару раскалялся, а ночью его охлаждало. А потом еще снег зимой лежал.
И всегда на крышах были где-нибудь сбоку прикреплены, как ножичек в ножнах на поясе, деревянные и перекосившиеся лестницы. Забираться по ним страшно! Того и гляди, ступенечка обломится. Но мы наши крыши любили.
Яблочко иногда с крыши не скатится, и на солнце все расплавится, станет коричневым и мягким. Потом ссохнет.

И возвращаюсь сейчас к старым крылечкам, крылечкам заброшенных домов, этой деревянной границы со ступеньками, порожком между общим пространством какого-то сада, огорода и домашней обстановкой. Для меня это — как мостки на корабле, когда ступил и уже оторвался от земли, а остановишься, задумаешься, зависнешь между этим миром и тем, не распахнув пока двери.

О любимых деревнях написала, о любимых счастливых годах и днях в Михайловском. О дорогих людях, которых запомню навсегда. Что осталось? Мои любимые заброшенные деревни, мои соратники, мои любимые деревенские деревянные Помпеи. В них замерла жизнь — и неожиданно. В какой заброшенный деревенский дом ты не зайди, в нём нет даже малейшего ощущения внезапных скорых сборов (и я уж не говорю здесь о сборах размеренных, спокойных). Всегда ощущение, что жизнь она просто так остановилась. Вода могла ещё остаться в рукомойнике, посуда и скатерть на столе. Табуретки — как будто только сейчас на них сидели. Полотенца — перед обедом о них сейчас руки вытирали. И все эти пронафталиненные вещи в шкафу, пальто и платья. Валенки, поставленные за печку сушиться. Квитанции за оплату электричества. Ну ничего не предвещало разлуки! Что люди в какое-то мгновение все исчезнут. И это люди, любившие свой дом. Ну или не любившие, а просто его как-то терпевшие, не знаю. Но в любом случае, они в нём прожили не неделю. И эти дома, эти люди мне близки. Во мне тоже застыло, и насколько я сейчас понимаю, почти что навеки расставание. Печаль о покинутом и любимом мною месте. Моё последнее слово будет о покинутых деревнях. Моей неразделённой любви. А я бы её с каждой деревней разделила. В моей любимой, непростой и далёкой Псковской области.

Были дома, уже полностью разрушившиеся, превратившиеся, и уж это действительно, в руины. Когда нет уже ни пола и даже ни потолка, какой-то крыши. Печку разобрали на кирпичи. Ходишь по сохранившимся слегам, смотришь на оголенный пустой погреб. Но были дома и такие, в которых еще теплилась жизнь. Ну то есть они были пригодные для жизни. Приходи, живи! И даже есть шкафы с одеждой. И посуда. Примеряешь одежду — твой размер! Мамочка дорогая, иногда это было просто страшно! То есть ты понимаешь, что можешь абсолютно спокойно сейчас вселиться. И сапоги тебе подойдут и пальто. И макароны (а вон она эта пачка запылилась, подключи плиту и сейчас ее свари). Я с ума сходила от ожидания, запечатленного во всех этих покинутых домах. Ожидания возвращения человека. Да, они пока еще верили и ждали. А ты не мог разорваться. Когда десятки домов на тебя смотрели с надеждой. Ты заходишь, а они думают, что ты сейчас зайдешь и не уйдешь.

Много лодок, настоящие деревенские флотилии. Особенно если деревня у реки. Высокий берег, по нему приятно идти, смотреть на речку. Сохранились спуски к реке, не заросли еще, прочитываются. Лодки убирали на зиму, и мы их часто находили тогда в пустых сараях. Да, рассохшиеся и не видевшие годами воды. Со времен, когда в этих домах исчезли люди. Вода от лодок находится всего в нескольких метрах, но без человека не дойти. Только сети еще сохранили запах тины. И у меня всегда было это желание —помочь лодкам, дотолкать, дотащить до воды, спустить на воду. Мне кажется, что уж лучше пуститься по течению, чем вот так вот засохнуть от тоски. Представляете, какое это бы было представление! Когда лодки, потерявшие своего человека и хозяина, внезапно б добрались до воды, пропитались бы насквозь ею и ожили. И поплыли. Через какое-то время уткнулись бы носом в берег. Течение все равно, наверно, прибило бы лодки к берегу. И может быть, даже к тому, где их когда-то оставил человек.

Удивительные лодки в лесу. Хотя я уже ничему не удивляюсь. Однажды мы нашли в лесу даже вросшую в землю печатную машинку. Кто ее до леса донес? Что за писатель? Клавиши, буквы машинки вросли в мох. Какой-нибудь там леший писатель? Так и хотелось спросить: какого лешего мы нашли в лесу машинку? И вот лодки. Во время разлива весной их оттянули, насколько смогли, сюда от берега, поглубже в лес, чтобы водою не унесло, потом забыли. А потом уж и речка измельчала. Ну или там какой-то ручей. Заросло или заболотилось все озеро. И остались эти лодки в лесу. Сядешь в них, на сосны посмотришь. Проплывешь по течению черники.

И еще садовые печки. Покинутые деревни предметны, они все состоят из предметов, которые в них здесь оставил человек. А человек оставляет очень многое. Какие-нибудь ведра без дна, садовые лопаты без черенков, грабли с зубчиками, острия от вил. Иногда лодки (и об этом я уже говорила). Косы (подвешены на стенках сарая). Корзины, бочки, сети. Вилы часто выглядят недружелюбно. Все предметы как будто ощетиниваются. Даже носики у чайников. Найдешь какой-нибудь там чайник в траве, он нос наморщит. У садовых печек валяются их съемные трубы. Много печных труб. Я именно про небольшие и именно про садовые печки, про буржуйки. Картошку молодую сварить себе на ужин, готовить в саду летом. А сейчас все эти трубы заброшены, бесцельны. И нисколько даже не направлены в небо. И через них сейчас прорастают цветочки, а в каких-то освоились муравьи. Трубы валяются. Трубы заброшенного деревенского «оркестра».

Печные трубы не только ведь от уличных печек, но и от печек внутри дома. Память дома. Каких-нибудь теплых вечеров (и теплых благодаря как раз печке). Это память о деревьях. Дерево, распиленное на дрова, потом расколотое, иногда может заново воскреснуть — благодаря печному дыму. Дым из трубы поднимается над домом столбом, выше деревьев.

Перед каждым заброшенным или полуразвалившимся домом ты наткнешься на то, что врастает сейчас в землю. И врастает в эту землю все то, чем человек эту землю обрабатывал. Заросшие садовые печки, они тоже сейчас врастают в землю, труба торчит из-за зарослей крапивы. И очень часто мы еще находили в домах лодки. На зиму лодки убирали, а потом люди все исчезли и лодки все остались в сараях. И не знают, как им добраться до воды. У меня было желание в нескольких таких деревнях дотащить все эти лодки до берега и спустить на воду. Мне кажется, что лучше уж так, чем засохнуть в одиночестве. И тоже самое можно сказать и о телегах. Которые тоже в сараях. И от дороги их отделяли все те же заросли крапивы. Так и вижу пустившиеся по течению лодки и собравшиеся на проселочной дороге телеги. Без людей.

Увидела сейчас эту картину в интернете и вспомнила наши многочисленные походы по пустым домам и заброшенным напрочь деревням, с выбитыми окнами и оборванными наполовину занавесками, когда все так прилюдно, неприкрыто. Мне кажется, что домам было неловко. Они все-таки привыкли хранить, огораживать уют. А тут все фигак и нараспашку. И ходи, не хочу, открывай двери. И я всегда чувствовала неловкость и остерегалась, заходя в такие дома, отражаться в зеркалах. Мне кажется, что зеркала понимали, что отражения чужие. И чердаки все пустые. И все комнаты. На чердаках очень часто деревянные протезы, очень много. На этих неловких и неудобных ремнях (вот, правда, ужас). И рядом с протезами деревянные колодки для обуви. Да, вот такое сочетание. А на этой картине просто яблоки. Наверное, так, как и должно быть.

Над озером дымка, рассеивающаяся под утренним солнцем. Ласточки снуют под ногами. Были бы у них в клювах нитки, и ты был бы весь переплетен. Трясогузки, а именно белые трясогузки, потому что о желтых отдельно пойдет речь, подергивают нервно хвостами, как будто от вечного перевозбужденя, греются на шершавом асфальте. Утки приземляются с наслаждением на воду. И роса в траве на обочинах сверкает. И вода. Видны сосны (это лесная дорога на Михайловское). Появляются комары, а я не видела их тысячу лет! И мгновенно я поняла, до чего мной любимы и весь этот влажный песок в тени деревьев, не пригретый и не просушенный еще солнцем (будет прогрет днем), и эти обочины с хвоей. И этот мох. И черника. И дорога. И сосны, когда смотришь и смотришь на верхушки.

Бесконечно могу вспоминать это.
Алин чайник, черемуху, яблони, моих любимых желтых трясогузок у речки, аистов и над одуванчиками, и в тумане на рассвете, одуванчиковое варенье в кастрюле и скорлупки от вылупившихся у нас в саду скворцов


Недавно умерла у нас в деревне самая последняя бабушка, которую я помню. Это бабушки, которые меня научили деревенским работам, деревенскому труду. Научили косить, топить печку, колоть дрова, складывать дрова. И это отдельное искусство: сложить дрова так, чтобы поленница не развалилась. И сколько раз она у меня по первым годам вообще разваливалась! Когда в самый последний момент все немного предательски съезжало, вся эта мною выстроенная конструкция. И приходилось начинать заново. Бабушки меня научили полоть, готовить гряды. До сих пор перед глазами мое первое поле, да, картофельное, где надо было обрезать серпом, перед тем, как на поле придет лошадь, всю эту картофельную ботву. Это делается перед выкопкой картошки. Чтобы плуг не задевал ботву и не застревал в ней. Я, когда закончила, думала, что это вообще последний день моей жизни. Так у меня все болело. А наши бабушки, в то время им было под семьдесят, как огурцы. И усталости не видно. А сейчас умерли. И я думаю, что никто уже не будет сейчас сажать картошку. Во всяком случае, уж точно картофельное поле. И вся эта традиция уходит. Традиция, когда ты весною сажаешь картошку, в августе, сентябре ее выкапываешь. И обязательно присутствует конь. Пот, плуг. Лошадиный пот, мой любимый. Помню запах. Запах конского навоза. Скрип хомута и всех этих наплечных ремней. Когда лошадь становилась вся влажная от пота и менялась в цвете. И этот ее размеренный шаг. И абсолютное взаимопонимание с человеком. Господи, сколько картофельных полей у нас лошади изучили до ложбинки! Где камень, где корень, их копыта знали. И конюх доверял своей лошади и спокойно шел за нею. Мы могли опоздать, засуетиться, перепутать грядку, которую необходимо сажать. Ну или которую выкапывать. А лошадь, она никогда не ошибалась. До сих пор помню черемуху, лепестки которой оседали на лошадь и налипали на ее потное тело. Одуванчики, которые заблаговременно все вымахали, чтобы лошадь во время работы перекусила. Помню птиц, которые слетались поклевать червяков. Наверное, они говорили там между собой, что пришедшая лошадь на поле их кормилица весной. Выкидывает им из-под плуга червяков и еще там какую-то мелочь или живность. «Тучи в кучку, картошка будет в кучку» — говорили у нас бабушки. Я их и тогда, и всегда называла только «бабушки». Хотя я думаю, что когда я познакомились с ними, им было где-то 65-67 лет. И у меня есть семейная легенда. Что, когда мама меня привезла в детском возрасте в Михайловское, я ничего не запомнила. Ничего вообще про Пушкина. Но запала на соленые огурцы, которые продавались в деревне по дороге в усадьбу. Съела два пакета! Городские огурцы деревенским-то проигрывают. Мама до сих пор мне рассказывает с ужасом, что оторвать меня от этих соленых огурцов было просто невозможно. Какой Пушкин! И поскольку эти огурцы продавались именно в этой деревне, в которой я потом прожила почти 25 лет, я думаю, что они меня отчасти сюда и приманили. И что я вернулась на вкус. К тем самым «бабушкам», которые мне продали в детстве эти самые огурцы, которые я потом еще много раз во время угощения работников, да и просто за дружеским ужином, у них всегда ела с огромным удовольствием в гостях. В прошлое ушло не только посадка картошки, а потом сбор урожая, но и все эти классические деревенские угощения работников. Не пошлые! А обозначенные очень строгими традициями. Отказаться означало обидеть. Ты не мог отработать и уйти. Обязательно надо было остаться на угощение. На эту яичницу, быстро сделанную из домашних яиц. На кастрюлю отваренной картошки. На домашние консервы (свинина, очень вкусно!). На покупную и нарезанную крупно колбасу. На хлеб. Настоящий хлеб, а не вот этот вот, который в пакетах из Пятерки. В деревню хлеб всегда привозила автолавка. И не поверю, что деревенские жители могут набрать сейчас себе этого пакетированного и станками нарезанного хлеба в походный рюкзак. В рюкзаке настоящие батоны и буханки! Можно консервы, они всегда разрешались на застолье. Там бычок в томате. Ну и водка. Точнее, скорее, самогонка. А для девушек рябина на коньяке и все прочие шедевры, доступные и изысканные, от виноделов нашего псковского алкопрома. И никто там никогда не травился. Все отлично. А напиться считалось некрасивым. Все почтенно. И самое прекрасное перед этим — мытье рук. Вот о чем я действительно скучаю сейчас очень, а я о многом скучаю, это вот об этих покрывшихся земляным налетом руках. И когда эта коричневая вода стекает под уличным рукомойником. Это шероховатое мыло, оно в трещинах. Этот конь, жующий на лужайке траву. Он жует, и я слышу, как гремят его удила. Эта телега, на которой уезжает потом уставший конюх. И этот сваленный на телегу боком плуг, как якорь, от которого после очередного посаженного или выкопанного поля все отчалили.

 

***

Хорошее название для деревни — Мальва (я о них недавно писала). Хорошее название для деревни — Топинамбур. Граммофончики — когда все заросло граммофончиками. Ну или Золотые шары. Деревня Щавель (у нас в округе есть такая деревня — Щавели).
И была еще деревня Каруза. Почему и зачем эта Каруза? Может быть, сокращение от картуза? Или у кого-то здесь после войны появилась трофейная пластинка с песнями Энрико Карузо, и во время деревенских гуляний, помимо всем известной гармони, иногда они там заводили, как чудо, патефон?
Я запомнила эту деревеньку Каруза. Пусть не в мальвах (потому что она заросла там вся кипреем). К осени кипрей «поседеет», приставучий пух.

О Мальвах мне рассказала жена моего любимого друга Алексея. Галя мне рассказала о деревне, в которой поколение за поколениями жили, росли и держали хозяйство её предки, откуда родом её дальние и близкие родственники. Эта деревня находится за старинной деревней Зимари. А Зимари находятся на противоположном от пушкинской усадьбы в Михайловском берегу Сороти.
Зимари видны от Михайловского, а деревня Галиных предков вообще нет. И если ты не знаешь пути, не знаешь, что вон там за тем косогором есть деревня, ты никакую деревню не найдешь. И у нас много здесь таких потаённых деревень. И, к сожалению, большая часть из них заброшена.
Я совершенно случайно наткнулась на деревню. Вот так гуляешь по деревне, ходишь, бродишь, и кажется, что тебя ничего сейчас с ней не связывает, а оказывается, что это деревня довольно близкого тебе человека.
А следующая деревня тоже какого-нибудь там знакомого и близкого (я о своих деревенских друзьях в Михайловском). И любой дом после этого уже даже не так как бы заброшен. Но все равно ведь заброшен. И ты уже переживаешь вдвойне, что это так.
Речка Веенка проходит за деревней и впадает в Сороть. На Веенке можно искупаться. Галин дед на Веенке ставил плетёные корзины на рыбу. Во многих заброшенных деревнях я видела эти переплетённые корзины на рыбу.
И вот мальвы… Как недавно рассказала мне Галя, у них в деревне всегда было много мальв: «Мальвы — это цветы моего детства…» Высокие стебли и все с такими огромными цветами. Как облака розовые, они росли и вставали над деревней. Цвели, цвели, украшали и оберегали её, но не уберегли.

Алечка, моя деревенская подруга. Наша встреча с ней была, наверное, уже даже предрешена. Вот бывают такие предвестья и сближения.
Когда мама привезла меня впервые в детстве в Михайловское, я практически ничего там не запомнила, помимо огурцов. Я запомнила тогда только эти огурцы. Их продавали в деревне на остановке всех экскурсионных автобусов по дороге в усадьбу.
И я думаю, что их как раз продавала моя Аля. Среди прочих выставивших там что-либо еще на продажу деревенских местных жителей. Потому что именно по вкусу этих соленых ее огурцов я ее потом нашла.
То есть, когда через много лет я вернулась в любимое Михайловское, и подружилась там с Алей, и приходила к ней часто потом в гости, я ела у нее вот именно те самые огурцы.
И я никогда не забуду свою Алю. Ее «Юленьк», обращенное с любовью ко мне. Ее халат, пропахший рассадой помидоров. Ее сад, в котором я косила траву. Ее летнюю теплую светелку, вторую летнюю половину ее дома, в которой она меня оставляла ночевать. И этот запах домашних занавесок, сохранивших внутри себя вкус лета. И запах от непротопленной печки. И запах от печки протопленной.

Я помню рассказы и монологи своей Али.

… После войны у нас на каждый праздник ярмарки были. Сейчас, допустим, туристы по этой деревне взад и вперед все время ходят, а мы праздновали в этой нашей деревне Богородицу. И была ярмарка 28 августа. А потом, уже на второй день, мы ходили в Станошники гулять. Там тоже ярмарка. А зимой после войны мы делали часто вечера. Писали письма, передавали, где и когда вечер будет. Было весело.
А теперь мне не нравятся танцы. Вертятся все одним манером. А тогда, бывало, «Коробочка» это одно, «Во саду ли в огороде» другое. А сейчас все как мужики пьяные вертятся и махают руками…
Когда я работала бригадиром в колхозе, пьяниц было много. Обратно тоже нервы трепала (Аля работала бригадиром в колхозе имени Пушкина, ну а кого ж в нашей местности еще?). Самое хорошее со скотиной всегда было.
Ой, коровы… Коровы для меня — это все, я не могу. Коровы у меня все очень хорошие были. И Вишня. И Марта. И Субботка.
Коровы, бывало, как только с поля идут, уже кричат. И им сено или травы свежей уже надо сразу подгашить. С поля идут, ногу переставят через порог. Если ничего не положено из гостинцев, то обратно.
Все коровы у меня были хорошие. И из-за этих коров, я думаю, у меня сердце заболело. Когда их резали. (И через огромную паузу). Жалко животных…
И вот за десять километров я отсюда поначалу жила, и все равно мы на ярмарку все ездили. На лошадях. Лошадей чистили, дроги мыли, разные цветы к ним привязывали…
Притом, например, пожилые, они все больше ходили на праздник за продуктом (речь идет про праздник Поэзии). Раньше ж у нас не было ничего. А тут тебе и апельсины, мардарины (Аля так и говорит — мардарины). И потом снеток. Так, бывало, в субботу все едут с пяти утра уже в Михайловское.
А зимой что? Зимой сейчас, конечно же, мне все хорошо. Стопишь — тепло. И ночь большая: не хочешь — належишься…

Зашла к своему приятелю Алексею, его мама качалась в гамаке из рыболовных сетей, натянутых между березами. За спиной у нее были сложены дрова, они защищали ее тогда от ветра.
В гамаке Нина Алексеевна качается и зимой. Как она мне говорит, «над сугробом». А осенью листва упадет — далеко видно, даже мышкующую по полям внизу лису.
Я ей что-то сказала (ну, наверно, возможно что-то важное): «я сейчас это запишу!» — ответила Нина Алексеевна и стала водить своим пальцем по ладони.
Из рассказов от Нины Алексеевны:

— Вот был такой случай. Бабушка, уже она была бабушка, уже Алексей у нас родился, пасла коров, это вон там, смотри, за Маленцом. И вдруг она видит, как по Маленцу к ней, ну прямо-таки ей в руки буквально, плывет заяц. И бабушка подошла к берегу и этого зайца взяла. Вот почему он бросился с лесистого холма в Маленец, переплыл весь Маленец и прыгнул прямо бабушке в руки?
— Работу я любила свою, в Тригорское на работу бежала, как на праздник (Нина Алексеевна работала в музее в Тригорском киоскером)…
— А недавно мне сон такой приснился. Подошла ко мне мама к кровати и говорит: «Живи! И не обращай внимания! Живи!» И ушла. И больше я ничего не запомнила. Вот уже год прошел после этого самого сна, и я живу…

А потом Нина Алексеевна прочитала мне стихи наизусть. Я пришла, а она качается в гамаке:

Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?

— Нина Алексеевна немного смягчала все шипящие и при этом читала очень твёрдо:

От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам.
Быть может (сладкое мечтанье!),
Я к вашим возвращусь полям,
Приду под липовые своды,
На скат тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы,
Веселья, граций и ума…

А однажды ей не спалось, и она увидела удивительное свечение в небе. Подошла к окну. А это падали звезды, звездный дождь (Нина Алексеевна по одному из своих образований метеоролог, работала на метеорологической станции в Михайловском).
Нина Алексеевна присела на стол перед окном, совсем одна в пустом деревенском доме, и смотрела.

Вот обо всем уже вроде написала. О дорогих мне людях в Михайловском, о своей любимой деревне, о счастливых днях. Сейчас пишу ещё о заброшенных деревнях, что тоже важно. Заброшенные деревни сейчас все-таки ждут, чтоб о них вспомнили.
И еще есть монологи друзей, моих любимых деревенских друзей — соседей Пушкина. Потому что у Пушкина, разумеется, были в деревне соседи. Как без этого?
И вот я записывала, когда жила в своей любимой деревне, монологи. И все мои деревенские друзья об этом знали. Они ждали, пока я высохну после купания в реке, чтобы мокрыми руками не записывать. Они со мной пережидали дожди, чтобы дождь не размачивал страницы.
Так и вижу, как я сижу перед своим другом Алексеем. Перед Алей, моей любимой деревенской подругой. И записываю. И до сих пор не жалею, что записывала. Потому что все это мною записанное важно.

Нина Алексеевна помнила (и я все это за нею вживую здесь записывала!), как ее качал на ноге ее прадедушка, который мальчиком видел Пушкина в 1825-26 годах.
Деду Николаю было в то время, когда он качал на ноге свою правнучку, сто лет, а Нине Алексеевне два года. Деду Николаю тогда говорили, объясняли: «это Нинка», а он, то ли уже плохо слышал, то ли плохо уже произносил, но он говорил вместо «Нинка» всегда «Минка».
Другой прадед Нины Алексеевны по маме, а его звали Ефим, тоже видел Пушкина. А дочка Ефима, Матрена, помнила сына Пушкина, Григория Александровича, когда он приезжал и гостил в деревне.
Сто лет, черт возьми, прожила и соседка деда Николая, прапрадеда моего друга Алексея — Акулина. Акулина Скоропостижная (это ее фамилия по мужу).
Она была дочка знаменитейшего в округе Михайловского попа Шкоды, с которым Пушкин любил выпивать и которому заказал службу в церкви за упокой поэта Байрона. О Байроне, увидев его на портрете, этот поп Шкода сказал, что тот «красив, как девка».
А в соседней деревне (при мне! и я все это реально застала!) жила подруга моей бабушки Али — баба Саша. И было ей, когда мы с ней познакомились, сто лет. Я спросила ее, и я это хорошо очень помню, о родителях. И она мне ответила, что «мама ее была Анютка, а папа Иван Филиппыч».
Всех соседей своих, а им было по семьдесят или по восемьдесят лет, она вынянчила. В буквальном смысле слова. Так что, поверьте мне, что среди этих людей я себя иногда просто чувствовала младенцем.
И все эти монологи мне дороги. Потому что к ним никто не готовился. Я просто записывала в тетрадку, в блокнот все то, что мне показалось тогда важным.
И я во все эти истории верю. Да, я верю. Ну а как мне не верить Алексею, моему любимому другу, которого все приезжие художники во времена Гейченко приглашали позировать «за Пушкина»? Алексею, который может сказать, что «за мою жизнь уже река изменилась…» А за вашу изменилась? И вот поэтому я и верю Алексею.
Верю в катерки, которые раньше ходили тут по Сороти. Верю в речные переправы, пешеходные, выложенные по дну реки камнями.
Верю в рыбаков, которые выкашивают на старых поворотах реки по пояс в воде водоросли, чтобы могла пройти лодка, и не застаивалось и не заиливалось дно. Верю в водяные цветы — так Алексей называл иногда речные лилии.
Я верю в любимый моим Алексеем щучий ветер (хотя у меня до сих пор ветер-то, конечно, не щучий — сквознячок). И я постараюсь, чтобы и вы во все эти рассказы сейчас поверили. Рассказы эти очень простые. Ну, вот так.

Вечером с соседом моим мы тут недавно возвращались с рыбалки, время было уже довольно темное. Когда причалили к берегу, вытащили лодку на берег. Я по привычке посмотрел на свою любимую Савкину горку.
И в это время через окошко, что справа, и через стекло, что на двери в нашу старенькую часовню на горке, пробился тонкий голубой свет. В течение нескольких секунд он продолжался. Я думаю, это ангел был.

Вот на этом лимузине мой отец возил по музейным делам Гейченко. А это тетя моя, она работала у Гейченко машинисткой (мы рассматриваем старые альбомы).
Это я на расчистке дорожек в Тригорском. Это все я же — киоскер (Алексей помогал маме в то время).
Дружить с Гейченко, если вот честно, было сложно. Он мог тебя и так припечатать, ну и эдак. И он очень работящих любил. Ты должен был обязательно рядом с ним работать.

Лодка, рыбалка, рассвет… У меня все это из детства конечно, из общения с дедом. Дедушка траву летом косит у реки и, чтобы время зря не терять, на реке ещё удочек наставит.
А меня заставлял караулить поплавки. Когда клюнет, кричу ему: «Дед, клюнуло!» Дед бросает косу и бежит. И вытаскивает окуня. Потом опять наживляет эту же удочку — и в поле. А я опять за поплавками слежу и стерегу.
В шесть лет я уже сам из лодки выпал. Потянулся там за каким-то цветком водяным вниз головой. Вынырнул и вишу, ухватился за борт лодки. Страшно было деду сказать, что я вишу. Он увидел и как ко мне подлетел, выдернул меня из воды и дал под зад, чтобы домой быстрей, на берег.
А вот здесь я однажды видел Пушкина. Он шел сюда от Савкиной горки, а я возвращался с работы из Михайловского. И увидел перед собою метрах в пятидесяти где-то силуэт. И очень странный. Он сразу же обратил на себя мое внимание. Человек был одет в длинный плащ, ну то есть в крылатку. Вышел из-под этой сирени. И вот такое впечатление было, что он там не возник ниоткуда, а как будто он там был.
Я дошел тогда ещё до этой сирени, все проверил. И когда проигрывал уже потом в голове весь этот случай, то вспомнил, что у силуэта этого не было видно вообще ног. Он не шел, а он парил над землей. Да, это Пушкин.
Я к этому стремился всю жизнь. Чтобы здесь жить и любоваться. Хочется утром сходить на Савкину горку — я иду. Не хочется идти — не иду. А иду вечером. Но каждый день обязательно иду. И необходимость, и желание. Прийти посмотреть, как играет рыба. Прикинуть, на что она клюет…

В Пушкинских Горах живет Галя, жена моего приятеля Алексея. Галя живёт на Лесной улице с начала 1950-х годов. Вспоминает о соседях.

Маша Пуховка

Бабушка Маша по прозвищу Пуховка жила в маленьком беленьком домике на нашей улице, в домике-мазанке. По окна этот дом, уже в мои времена, был вросшим в землю. Под окнами росла земляника. Вместо порога я помню плоский камень.
Пуховка маленькая была, тёплая, добрая, похожая на какую-то ласковую кошку. На голове она постоянно носила вязаную пуховую шапочку (и поэтому Пуховка). Она старалась всех всегда угостить. То кусочек сахара даст, а то конфетку. Я помню, что конфетку-подушечку.
Потолок в комнате был низкий. Одна стена у Пуховки вся в иконах, а на противоположной стене были полки и на них стояли разные баночки. Железные. На банках были картины с кавалерами и дамами. Скорее всего, это были баночки из-под чая или из-под леденцов монпансье. Это ей барыня дарила. За хорошую работу. У последних хозяев усадьбы в Петровском Пуховка работала до революции горничной. И я хорошо помню, как она всегда говорила моей маме: «Ты, Пелагеюшка, когда коклетку готовишь, в каждую обязательно положи кусочек масла! Будет от этого маслица изнутри коклетки пышность, и вкус это маслице будет каждой коклетке прибавлять!»

Маша Чёрная

В похожей мазанке напротив нашего дома на самом склоне холма жила бабушка Маша Чёрная. Ее помню тоже хорошо. Маша Чёрная она правда была чёрной. Одежда у неё была тёмной — от печной сажи. Тёмная борода на лице. Не такая, как у мужчин, а редкие и тёмные волоски. Очень заметны они были тогда на подбородке.
Мы её немного боялись. Если Маша Пуховка была похожа на светлый и добрый одуванчик, то Маша Чёрная, конечно же, на Бабу Ягу. Хотя плохого она никогда никому вообще не делала. А мой отец, он ей всегда помогал. Отремонтировать дверь. Всё такое.
Бабушка Маша прислуживала последнему настоятелю нашего монастыря перед закрытием (Святогорский монастырь закрывали в 1924 году).
А незадолго до своей смерти бабушка Маша подарила моему отцу самовар. Это был подарок ей от самого настоятеля. За службу.

История про вечерние киносеансы в усадебном парке впечатлила. Ну а где же ещё фильмы смотреть и всем собраться! Так и вижу господский дом Ганнибалов, открытую деревянную веранду, выход в парк…
Перед началом парка цветник и по песчаным дорожкам перед верандой стоят стулья. И действительно гигантские липы нависают (посаженные ещё Ганнибалом). Под фонарями какие-нибудь птицы гнездятся, жуки вьются. Пахнет флоксами.
На киносеансы сходилась вся деревня. Приходили все со своими стульями, скамейками. Все рассаживались, и начиналась демонстрация фильма. Иногда на экране отражались тени лип, огромных ганнибаловских лип, они огромными кронами нависали над экраном.
Что показывали? Ну, если это 1950-годы, то, скорее всего, это был Жерар Филипп. Я почему-то думаю именно о Жераре Филиппе и о фильмах с ним. Там по действию тоже встречаются поместья. И получается, что Жерар Филипп на экране, на коне, а кажется, что у ганнибаловского крыльца. Жерар Филипп и Пушкин.

Галины письма простые. Как и у Гейченко, они о восходах и закатах. О состоянии природы. О возвращении птиц. О первых яблоках. О сборах с мужем на его любимую рыбалку. О цапле, застывшей на одной ноге в воде.
И для меня это тоже очень важно. Пока есть такие письма, заповедник, и не только для меня или во мне, жив.

… Эх, лето, лето! Ждёшь его, мечтаешь о нём всегда, планируешь. А уже июнь пролетел. И так стремительно! И вернее, даже не пролетел, а пролился. И пролился он сплошными дождями. Ждали солнышка, а умылись сейчас ливнями.
Любимая Сороть разлилась и не может всё войти в берега. По берегу трава разрослась. Разноцветье радует, и мы конечно же собираем букеты, но всё это между дождями. И без леса. Потому что в лес не войти. Не комары — комарища! Нападают, кусаются нещадно….

День обещает быть тёплым. Мы в пути! Сейчас едем на озеро Вехно. Там, где как раз берег над озером высокий. Место для костра уже есть. Печем картошку.
Озеро переливается, серебрится. Своя жизнь. Утки там выгуливают утят. Проплыла пара лебедей. Недалеко от нас стоит в воде сейчас белая цапля.
Парит орел. Он планирует и высматривает здесь себе добычу…

Моя любимая ягода с детства — земляника. Во сколько бы я не проснулась утром в детстве, на столе всегда летом было молоко, и стояла большущая кружка с земляникой. Это мама мне каждое утро собирала. Лес-то у нас тут совсем рядом.
И это такое наслаждение: пить молоко и вылавливать ложкой землянику! Потом на столе была черника, следом малина или спелая чёрная смородина. Счастливое у меня было детство! Земляничное. И ягодное.
Моя мама любила ходить в лес. А сама в лесу даже ягодки не пробовала. И я ей всё время удивлялась! Как можно собирать вкуснотищу и не положить хотя бы пару ягод в рот! Вот такая у меня была мама. Замечательная.
Летом меня отправляли в деревню также, к родственникам. У меня было две тётушки, две младших маминых сестры. Жили они тогда в Петровском. Спали мы летом тогда на сеновале, на низ стелили старые ватные одеяла, сверху ещё одно одеяло — укрываться.
Купаться ходили через парк, сюда, на озеро. Пляж был прямо напротив грот-беседки. А вечером ноги ходили мыть в ручье. Вода чистейшая! Переливалась там с камушка на камушек. Мыть ноги и ходить по этой мелкой и журчащей воде было огромным наслаждением!

Рецепт Алечки о соленых огурцах. Нужен укроп, хреновый лист, пара листочков смородины и три-четыре дольки чеснока…

Зашла к Алечке. Ей позвонила подруга, разговаривают. И вот подруга по телефону Алю спрашивает: «А кто тебе в доме убирает?» (у подруги-то в доме невестки, сыновья).
А моя Алечка одинокая, но с каким-то находчивым юным совсем юмором. Отвечает: «А космонавты с неба ко мне прилетают убирать!»

 

Анна Маркина
Редактор Анна Маркина. Стихи, проза и критика публиковались в толстых журналах и периодике (в «Дружбе Народов», «Волге», «Звезде», «Новом журнале», Prosodia, «Интерпоэзии», «Новом Береге» и др.). Автор трех книг стихов «Кисточка из пони», «Осветление», «Мышеловка», повестей для детей «Сиррекот, или Зефировая Гора» и «Пескарику — с любовью из Тьмы Тараканьей» и романа «Кукольня». Лауреат премий «Лицей», «Восхождение» «Русского ПЕН-Центра», «Болдинская осень», премии им. С. Михалкова, премии им. В. Катаева. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».